Разговорились с куском. Хотя и тяжелый мужик, но действительно — за своих собак кому хочешь во рту поцарапает. Рассказывает про Дика с болью:
— На лапу не встает и не встанет — хана лапе. На груди — тоже непорядок. На днях шишка лопнула, гной пошел. Видать, осколок выходит.
Спрашиваю:
— Так давайте, сейчас Степана позовем, посмотрим, что сделать можно…
Трубилин посмотрел на меня, как на ребенка у которого одна ножка, короче другой и головка — вава, и говорит:
— Через день начмед заходит. Колю сам. У него уже жопки там не осталось от этих уколов, да толку-то что…. Был бы Федор…
— А Федор-то, чем поможет?
— От тоски он болеет, а не от осколков ваших… — и продолжил — а со Степаном, я и сам говорил…. - потом помолчал и, ощутимо напрягшись, сказал:
— Ты, паря, хорошо Дика зашил, молодец. Позатянулось таки все….
Ну вот, а говорили зверюга прапор….
А пацан-то наш, тем временем вытянулся на пожухшей травке и, уложив морду на лапы, блаженно зажмурившись, слушал татарский психоделик в исполнении моего нукера.
Так паскудно, как январь 1985 у меня ни один месяц не тянулся. До Нового года ничего особенного не случилось, если не считать двух позорных походов в Бахарак. Первый раз посидели на «точке», да не выйдя за ворота, вернулись. Второй раз прилетели, посидели-подрочили в землянках, вышли в горы, да не дошли… Новый комбат, морпехова замена, не рискнул идти на перевал. Ссыкун…. Вспоминать тошно…
Праздник встретили в карауле — обдолбились, слово «мама» не вымолвишь. Еще раз — чуть позже: рота ушла в горы, а мы, дембеля (в 85 уже не таскали нас) на радостях укурились чистоганом до галюнов. В общем — содержательно время проводили….
Одни мысли — где эта конченая замена. Перевал, естественно, облаками закрыт — вертолеты не летают. Тоска смертная…
К Дику ходил чуть ли не через день. С прапором считай, подружился. Саперы в шоке — как? Сам не знаю…. Мы то с ним только о собаках и говорили. По-моему Трубилин больше вообще ничего и ни о чем не знал, в принципе. И, более того, — знать не хотел. А об этих ущастых-языкастых, все, что хочешь. Собаки тоже, под себя от радости дули, и без слов его понимали жестов слушались.
Пацана своего лечили все время. Он и не доходил, конечно, но и заметных прорывов тоже не наблюдалось. Грудь все время нагнаивалась, на лапу он не становился, но хоть стал приставлять — уже прогресс. И все время что-то новенькое — то понос, то золотуха.
Единственная радость у псины была, когда письма от Федора приходили. Писал парняга на роту, но отдавали их не распечатывая Трубе. Один раз поприсутствовал. Потрясающее зрелище…
Трубилин чинно дал понюхать Дику письмо. Тот аж припал на пузо и замер. Прапорщик распечатал и медленно, с расстановкой, торжественно зачитал текст. Дуся — превратился в статую. Уши вытянуты вверх и дрожат. Просто фантастика… Текст — никакой, типа: «Привет пацаны, все нормально, со дня на день возвращаюсь; все задолбало, врачи — уроды, еда — говно, сестры курвы. Как Дик? Как собаки? Как вы все? Жму лапу. Федя». Конец….
Потом прапорщик положил распечатанное письмо перед собакой. Дуся поднялся, не касаясь бумаги, несколько раз шумно, до отказа, втянул в себя воздух. И замер… Потом опять — всем телом потянул. Создалось впечатление, что он хочет, буквально, — впитать в себя родной запах до последнего атома…. Потом развернулся, допрыгал в свой угол, лег на лежак, вытянул морду и закрыл глаза. Могу поклясться на Библии, что я отчетливо видел слезы, стоявшие в собачьих глазах.
Хотел подойти, но прапор не дал. Я уже тогда, как его псы, на жесты реагировал. Трубилин поднял лист, сложил и легонько подталкивая меня в спину, вышел из псарни.
Я спросил:
— Товарищ прапорщик! Так он же еще сильнее тоскует.
На что мрачный и нелюдимый кусок веско ответил:
— Да. Тоскует. Это его и держит…. Так-то, вот… Пока, военный, не пропадай!
Ну, вот, говорю же — подружились…
Под конец января установилась сухая, солнечная погода. В одно утро, уже после подъема, когда рота была на зарядке, просыпаюсь от дикой тряски. То Зуб, с горящими глазами, ухватившись за дужку койки подбрасывает меня как ляльку.
— Лытять, братусю! Лытять!
Сел на кровати. С перевала отчетливо доносился вертолетный гул. В одних подштанниках вылетаем на улицу. Вся передняя линейка перед плацем белым прибита — усеяна бойцами в исподнем. Рио-де-Жанейро, бля! Браты-осенники дождались… Ор, вопли, объятия. Случилось, твою мать! С перевала тяжело прет кавалькада из шести «коров». МИ-шестые, родные, как мы вас любим! Пошли одеваться, смотреть на замену.
Молодых поселили в двух палатках карантина. Все дембеля тут же заделались дисциплинированными девственницами. Кто пойдет в первых партиях понятно, но вот по залету можно и март встретить — легко.
Сидим в этот же день напротив курилки. Замполит роты Саша Московченко ведет занятия. Услышал бы начпо, как он их вел — инфаркт бы на месте схлопотал.
Саше эти политзанятия, впрочем, как и сама армия, до сраки. Давно уже на службу положил. Сейчас — прикалывается. Вытянул молодого чмыря и куражится над ним. А чадушко — имени уже и не помню — ни в зуб ногой. Как он учился, где, что его родители с ним делали? Просто — ни бэ, ни мэ — баран бараном. Старлей уже и не спрашивает ничего серьезного, так — издевается.
Тут подходит какой-то боец. Что-то говорит дневальному. Смотрю. Да это же Федор! Ну наконец-то…
Я к Московченко. Да, без проблем — иди! Подхожу к пацану.
— Привет, братишка! Как ты?